|
ЛЕСНОЕ ПУГАЛО
Нургаяз сбил на затылок шапку, смахнул ладонью пот со лба. Можно передохнуть... Большим пальцем провел по лезвию топора, рукоять которого он с утра не выпускал. Топор был острым, без единой зазубрины. «Надо же, — подумал Нургаяз, — всю неделю машу топором, рублю деревья, которые сам же и выращивал! Уже свалил в снег не меньше трех тысяч. Да, никак не Меньше... Что поделать — план. Жалко губить деревья? Жалко, что и говорить… Но, с другой стороны, именно для этого они и выращены. В предновогоднюю неделю тысячи елок покидают родной лес, чтобы принести в городские квартиры запах хвои и свежего воздуха, запах красивого и доброго праздника. Вокруг колючих лесных красавиц будет резвиться ребятня, будет смеяться и кричать от восторга. Так что, наверное, рубить елки — дело все-таки нужное. Несколько тысяч в этом году, а вон, кстати, стоят на аккуратных делянках елки, которые уже надо будет рубить на будущий год... Что ж, за елками дело не станет — пусть только мирными будут года!» — завершил свои неспешные мысли Нургаяз.
Сунув топор за пояс, Нургаяз зябко передернул плечами и, оглядевшись по сторонам, решительно зашагал к опушке леса. И тут же, словно споткнувшись, остановился. Как же он мог забыть! Ведь именно в этот Новый год он решил и в своем доме поставить пушистую елку. Никогда этого не делал, а в этот год решил — пусть придет и в его жилье лесная гостья. Ведь год этот для него юбилейный — шестидесятый. Да и елка давно уже выбрана, стоит, спрятавшись за сугробами, и поджидает его, Нургаяза. Ждет терпеливо, скромно, словно застенчивая невеста.
Нургаяз свернул с тропы и, загребая коленками снег, пошел прямо через целину.
«И впрямь — невеста, - подумал Нургаяз, продравшись сквозь цепкий кустарник к поляне, где росла его елка, — на плечах белая шаль, платье тоже белое, до земли. Красавица».
Нургаяз вытянул из-за пояса топор, машинально проверил его остроту. Лезвие ответило на прикосновение шершавого пальца тонким звуком, а елка, показалось вдруг Нургаязу, вздрогнула.
Продолжая поглаживать лезвие, он подумал, что топор все-таки не тот, что был неделю назад: с бритвой уже не сравнишь. Hypгаяз перешагнул через сугроб и угодил ногой в колючий кустарниковый капкан. Подобраться к стволу елки было трудно — мешали широкие, раскидистые и густые нижние ветви.
Нургаяз нерешительно перетащил через сугроб вторую ногу, зачерпнув при этом валенком немного снежку, потоптался, уминая под собой снег. От глупого желания украсить свой дом елкой не осталось и следа. Да и топор вроде уж затупился. И к стволу не дотянуться. И снег больно глубок. Может, не трогать елочку? К следующему Новому году она еще краше станет, вот тогда... К тому же в такой яркий, чистый день, как сегодня, просто не поднимается рука рубить самую красивую елку леса. Ведь глаз не отвести, когда играют со снежинками на ее ветвях лучи розовеющего солнца.
Приняв решение, Нургаяз поспешил заткнуть топор за пояс. Облегченно вздохнув, он потер друг о друга шершавые ладони и отправился в обратный путь. Нургаяз шел, не выбирая дороги, шел напрямик, решив вернуться домой не по утоптанной тропе, а через незамерзающий ручей, который струился неподалеку.
...Говорят, что зимой лес впадает в дрему. Нургаязу приходилось и слышать, и читать что-то подобное. Ну, наверное, так действительно может показаться человеку, который едет мимо зимнего леса на машине. Нургаяз не видел лес спящим никогда, даже в самые злые и снежные зимы. И в зимнюю стужу лес — это дышащий живой мир. Вместе с сотнями самых разных своих обитателей он занят повседневными заботами. Узорчатые метки на снегу, осыпавшиеся с деревьев мелкие ветки, следы зубов на корне осин — все это говорит о неустанной жизни зимнего леса...
Погруженный в эти мысли, позабыв обо всем на свете, Нургаяз поспешно шел по лесу, как вдруг едва не столкнулся с метнувшимся из-за кустов ошалевшим зайцем. Крупный матерый беляк, навострив уши, застыл, глядя прямо на него. Нургаяз и сам застыл в неудобной позе, не решаясь сделать шага. И тут произошло невероятное, небывалое — они встретились с зайцем взглядами.
Нургаяз глядел на зайца, заяц — на него. Нургаяз боялся моргнуть, не смел перевести дыхания.
«А ведь врут, что заяц — косой», — пронеслось в голове.
Заяц все шире открывал свои отнюдь не раскосые глаза и глядел на Нургаяза не мигая.
«И что заяц труслив — тоже ложь». В душу лесника стала проникать смутная тревога. Его даже пробила мелкая, противная дрожь.
Трудно сказать, сколько бы еще продлилась эта почти странная встреча человека и животного, но Нургаяз, всю свою жизнь проведший в лесу, не боявшийся встречи с волком или разъяренным кабаном, первым не выдержал молчаливой дуэли. Словно желая стряхнуть охватившую его тревогу, он отвел глаза в сторону. Заяц тоже бросил влево-вправо два быстрых взгляда, но головы не повернул и не пошевелил ушами. Он то ли изучал лесника, то ли хотел что-то объяснить ему своим поведением. Нургаяз готов был поклясться, что с заячьих губ едва не сорвались человеческие слова.
Лесник шевельнул затекшей ногой, словно давая понять зайцу, что человек не в силах далее продолжать их молчаливый диалог.
Заяц широко раздул ноздри, пряднул ушами и тут же прыснул в сторону, на мгновение утонув в глубоком снегу. В чащобе с другой стороны в ту же секунду, словно сам по себе, хрустнул сухой куст. Так вот в чем дело!
За кустом мелькнул и тут же погас рыжий огонек лисьего хвоста. Должно быть, разочарованная плутовка отказалась от погони за зайцем...
Пройдя еще немного, Нургаяз набрел на следы двух лосей.
«Лосиха с лосенком, — уточнил про себя лесник. — Прошли к ручью, и совсем недавно — следы даже не припущены... А все-таки очень глубокий снег лег в эту зиму. Трудно ходить по нему даже лосям».
Пройдя через заснеженную опушку, Нургаяз вышел к ручью. На другом его берегу, на широкой поляне, стоял его одинокий дом. Хоть и считался дом лесника одной из достопримечательностей этих мест, но гордостью леса был холодный, незамерзающий ручей. В народе его называют Силингером.
Силингер... Никто не знает наверняка, почему пристало к ручью именно такое имя. Нургаяз же полностью согласен со своим дедом, который давным-давно, словно бы рассказывая сказку, объяснял внуку смысл имени Силингер. «Это не просто ручей, — говорил старик, — это живая вода. Живая душа леса, что растет вокруг. Поэтому какие бы злые ни шумели бураны, и какие бы лютые ни трещали морозы, его никогда не сковывает льдом. Силингер делит лес точно пополам. А может, не делит, а соединяет? Когда же прислушаешься к бурлению струй ручья — то в нем можно разобрать голоса всех обитателей леса и шелест листвы всех деревьев. «Силин» — это по-татарски почти что «говорит», а «гер» — «бурлит, лопочет». Живой наш Силингер, говорящий».
Вся жизнь Нургаяза прошла на берегу живого ручья. Он и родился тут во время зимовки. Только однажды надолго расставался с Силингером — когда семнадцатилетним мальчишкой ушел на войну и почти четыре года жил среди огня и свинца. После победы вернулся сюда. Женился. Вырастил сыновей. И вот теперь остался один на один с лесом, с Силингером. И другого не нужно Нургая-зу. Свой последний час он хочет встретить здесь, на берегу живого ручья. Остаться здесь навеки...
Никогда не мог Нургаяз равнодушно пройти мимо ручья. Каждый раз, позабыв о делах, замирал на берегу, вслушиваясь в музыку лесных вод. Чужой человек сказал бы, что и зимой, и весной, и летом, и осенью ручей бурлит одинаково. Нургаяз не только в разные времена года — в разные дни слышал новую, неповторимую музыку. Чистая мелодия Силингера, сливаясь с шумами леса, и в самом деле становилась похожа на музыку. Если веял ветер, главную партию в ней вели шелестящие кроны деревьев, — вступало птичье разноголосье. Всякий раз, когда Нургаяз останавливался на берегу ручья и вслушивался, он чувствовал, как к горлу подкатывает комок. Чувства и ощущения обострялись, переполняли душу. Человек сливался с лесом, с ручьем, становился неотъемлемой частицей всего сущего, любил все живое и был любим и знал, что будет жить вечно.
Сегодня, как и всегда, Нургаяз замер на берегу, подняв голову и вслушиваясь, словно в первый раз вышел к бурливому ручью. Торопится что-то рассказать, объяснить Силингер, лопочет, печалится, сердится. Ушла из натруженных рук и ног усталость целой недели. Ушла и тревога из души, и жалость к срубленным елкам.
— Не меньше трех тысяч елок, — неожиданно вслух сказал Нургаяз.
Да, никак не меньше. Сотни, тысячи колючих красавиц ушли с берегов Силингера в шумный, многолюдный город. Может, потому и сердится, потому и печалится сегодня ручей. Оплакивает участь безгрешных созданий, которые тянулись к синему небу... Но зато в сотни и тысячи семей пришла радость, пришло ощущение праздника. Да, срубить елку — печаль. Подарить людям праздник — радость.
Над Силингером струится пар. Зимой всегда так. И даже когда от лютого холода с треском лопаются клены, Силингер не позволяет морозу оковать себя. Даже Берсут и могучая Кама покрываются льдом. Силингер — только паром. Дышит в стужу теплым паром, ломит в жару зубы ледяным холодом своенравный ручей, что берет начало под корнями вековой сосны.
Нургаяз вынул из-за пояса топор и воткнул его в слежавшийся сугроб. Снял шапку и повесил ее на топорище. Разве можно пройти мимо ручья с живой водой, не попив целебной, бодрящей влаги? Широко уперев ноги, Нургаяз наклонился и опустил ладони в воду. Студеная вода обожгла пальцы, разом пробудила все дремлющие клетки в онемевшем теле. Несколько секунд лесник не шевелился, стараясь растянуть удовольствие, потом поднес ладони к зубам. Он устал. Ему хотелось пить — много, жадно, взахлеб. Но первый же глоток, совпавший с хлопком выстрела, заставил Нургаяза содрогнуться.
С вершин сосен, взнесшихся к небу, осыпался иней.
Нургаяз снова зачерпнул воды, снова поднес ее ко рту. Нет, он не ошибся. У воды был привкус крови. Горячей, живой крови.
*
* *
...Нургаяз очнулся, услышав собачий лай и скулеж. Пес терся у входной двери, царапая ее ногтями. Что случилось с собакой? Почему она так надрывается? Хищник какой бродит возле дома? Лесник попытался крикнуть: «Юлдаш… Юлдаш, почему лаешь?» — и не смог. Высохли, склеившись, губы, высох и словно сросся с нёбом язык. Все тело онемело, веки отяжелели. Нургаяз снова провалился в тошнотворную тьму, сознание померкло...
...Он вздрогнул, услышав ржание лошади. Это подавала голос его старушка. «Она же не кормлена! — шевельнулась слабая мысль. — И без воды». Надо подняться. Но почему не открываются глаза? Что это давит на веки — словно вместо ресниц тяжелые свинцовые плиты? Нужно, нужно, нужно открыть глаза! Хватит валяться, слабея от бессилья! Вон, у Юлдаша уже не лай, а хрип из горла вырывается, плачет бедный пес. Встать, выйти, успокоить собаку, напоить лошадь. Только бы суметь открыть глаза... Глаза... Туман снова растворил в себе Нургаяза.
...Он не помнил — минута прошла, день, неделя? На этот раз в сознание Нургаяз пришел от стука в дверь. Нет, кажется, барабанили в ворота. Или все-таки в дверь? Он хотел приподнять голову, прислушаться — но сил для этого не нашлось. А стук в ворота все усиливался. Но ведь ворота не заперты. И на двери в дом нет запора... Может, стучат в оконную раму? Но зачем? Ах, как шумит в ушах, как ломит в висках... И стук, стук... Да ведь это беснуется в груди его собственное сердце, — понял вдруг Нургаяз. Как громко оно стучит... Почему вдруг перестал лаять Юлдаш? И лошадиного ржания что-то уже не слышно. Не случилось ли чего? Нельзя, нельзя, нельзя лежать, надо встать, встать. Нургаяз хотел приподняться на руках — но они не подчинились ему, он даже не смог ощутить собственные ладони. Виски сдавливало все сильней. Внезапно в ушах раздался протяжный, пронзительный свист. Знакомый, хорошо ему знакомый звук: точно так осенью сорок четвертого свистели бомбы, падая на прибалтийские окопы.
«Нет, — отдал себе приказ Нургаяз. — Не сдаваться. Даже в те страшные времена не нашла его жадная бомба, не сломила, не испугала. Даже фашистские танки, утюжа его окоп, не смогли вогнать, вдавить Нургаяза в землю. Неужели же он сдастся здесь, дома, у Силингера? Нет, нет…»
— Нет, не сдаваться! — вслух простонал Нургаяз.
Осознав, что он наконец сладил с голосом, Нургаяз попытался пошевелиться. Попытался — и вновь чуть не провалился в небытие: так обожгла боль в плече. И все равно — не сдаваться!
Нургаяз решил попробовать опереться на что-нибудь. Правая рука скользнула по гладкой поверхности, пересекаемой узкими щелями, и Нургаяз наконец сообразил, что лежит ничком на полу, рядом с порогом.
Надо встать. Сначала на колени, потом на ноги.
О том, чтобы опереться на обе руки, не могло быть и речи, боль в левой части груди полностью парализовала левую руку. Значит, сначала надо попробовать повернуться направо, потом подняться на локте. Надо же, как он обессилел... Но двигаться надо! Надо и пробудить омертвевшее тело, открыть глаза и во что бы то ни стало подняться, встать на ноги! Иначе — тьма, небытие, конец.
Опираясь на правую руку, Нургаяз подтянул тело к двери, сел, прижавшись спиной к косяку. Сантиметр за сантиметром поднимая вверх здоровую руку, он нащупал дверную ручку. Оставалось только напрячь все силы — и встать, встать, встать!
...Поднявшись на ноги, Нургаяз смог открыть глаза. Сквозь пелену, застилавшую взор, огляделся. Да, он у себя дома. Дома все по-прежнему. Если не считать сгустков крови на полу у двери. И еще — остановились часы-ходики: гиря дошла почти до пола...
Нургаяз с трудом открыл дверь и вышел в сени. В глазах то и дело темнело, к горлу подкатывала липкая тошнота. На каждый его с огромным трудом сделанный шаг половицы отзывались жалобным, холодным скрипом. Нургаяз плечом уперся во входную дверь и оказался на крыльце.
Юлдаш, бросившийся навстречу с радостным визгом, едва не сбил хозяина с ног. Пес ошалел от счастья, он крутился под ногами Нургаяза клубком, лизал кончики пальцев, норовил упереться передними лапами в грудь.
На дворе смеркалось. Но какой это вечер? Когда пришел домой Нургаяз и в беспамятстве свалился у родного порога — час назад, вчера, на прошлой неделе?
Лесник зачерпнул ладонью снег, начал тереть им виски, лоб. Темнота и боль понемногу начали отпускать из своего плена.
Нургаяз понял, что времени прошло довольно много. Во дворе — толстый слой неубранного снега. Он утоптан лишь перед крыльцом — видать, долго сторожил входную дверь Юлдаш.
Каждый шаг, каждое движение грозили страшной болью. И, все же Нургаяз прежде всего накормил собаку, потом, ухватив правой рукой сколько удалось сена, навестил лошадь. Та встретила его легким ржанием, едва-едва приподнимая верхнюю губу. Сразу посмотрела в глаза хозяину: мол, как чувствуешь себя, где пропадал так долго?
«Вот и называй их после этого бессловесной скотиной, — подумал Нургаяз, — что собака, что конь — так и норовят сказать что-то».
Даже домашняя птица встретила его шумным, радостным хлопаньем крыльев.
Возвращаясь от лабаза к дому, Нургаяз вновь почувствовал приступ дурноты. Схватившись рукой за перила, он сохранил равновесие и медленно, боясь темноты в глазах, опустился на крыльцо. Нащупал ледышку, приложил ее к виску. Самое главное — не дать воли глазам, которые снова смыкаются. А из-за этого и ноги немеют, и все тело становится чужим.
Нургаяз заставил себя встать и пойти к воротам. Они были открыты, сразу за воротами чернел лес. Глухая, ватная тишина навалилась на весь мир. Нургаяза пронзила дрожь. Почему тишина? А Силингер?! Замерз, застыл ручей?! Лесник с трудом стянул с головы шапку и облегченно вздохнул — шумит Силингер, лопочет, говорит о чем-то не умолкая. Тишина только примерещилась. А ведь никогда такого животного страха не испытывал Нургаяз — даже на войне, даже под бомбежкой. Ах, испугал Силингер, до смерти испугал, замолчав. Не делай больше этого, Силингер, не шути так никогда, живой ручей.
Силингер, Силингер.
Нургаяз вернулся в сени, взял ведро и пошел к ручью, прокладывая новую тропу на месте старой, уже утонувшей в снегу. Вон тот поворот, до которого еще тридцать мучительно трудных шагов, был ему особенно дорог. Там, где ильмы, растущие на берегу ручья, купают в его водах свои косы — там живут лучшие воспоминания его молодости. Там еще не остыли следы покойной жены его Нурлыбикэ. А когда-то они оба были гибки, крепки, изящны — как ветви ильм. Кажется, совсем недавно он и Нурлыбикэ ничком бросались на прибрежную траву и, раздвинув ветви, жадно пили воду Силингера. Пили взахлеб, не обращая внимания на ломоту в зубах, спешили освежиться после утомительной дневной работы. Еще не утерев губ, Нургаяз затевал свои шутки.
— Ах, — испуганно таращил он глаза, — что с тобой, Нурлыбикэ? Губы — совсем белые! Не отморозила ли ты их?
— Боюсь, что так оно и есть, — включалась в игру жена. — Холодный Силингер застудил всю мою кровь.
— Скорее прижмись ко мне, дорогая! — картинно протянув руки, восклицал Нургаяз. — Иначе насмерть замерзнешь...
С этими словами он крепко, до хруста в костях, обнимал Нурлыбикэ и, легко поднявшись на ноги, уносил ее туда, где ильмы образовывали уютный и укромный уголок.
— Ах, пугало ты мое лесное, — слабо отбиваясь, шептала Нурлыбикэ, — ведь и солнце еще не село. — Но глаза ее говорили совсем другое — они звали, манили, будили неуемное желание...
На том же месте стоял сейчас Нургаяз. Только ветви ильм, тянущиеся к ручью, согнулись под тяжестью обледенелого снега. Страстное хотение припасть, как в молодости, к животворному холодному огню Силингера охватило Нургаяза. Понимая умом, что сделать это трудно, почти невозможно — вон как закружилась голова, когда нагибался он в избе за ведром, — Нургаяз все-таки с детским упрямством растянулся на снегу.
Острая боль пронзила плечо, верхнюю часть груди, но лесник упрямо тянулся губами к воде. И добился своего — Силингер остудил ему щеки, пылающий лоб.
«Крепись, Нургаяз, не сдавайся, — шептал ручей. — И мне нелегко преодолевать лощины, завалы, огибать болота. Я же не теряюсь в глуши. Не поворачиваю вспять. Мы должны жить. Должны! Ради нашего леса...»
Нургаяз почувствовал, что силы вот-вот оставят его. «Надо напиться и возвращаться», — решил он и стал ловить губами воду.
Но и на этот раз тяжелый спазм сдавил ему горло. Вода по-прежнему имела острый привкус крови.
«Мы оба ранены... Из сердец сочится кровь... И все же терпи, Нургаяз. Терпи!» — журчащий голос ручья придал леснику силы. Он приподнялся на локте, отполз назад, встал.
С трудом донеся ведро с водой до ворот, лесник остановился перевести дух. Журчание Силингера, доносившееся сюда, было для него сейчас животворнее, чем ток крови в жилах.
«Живи вечно, Силингер, — снова начал свой безмолвный разговор с ручьем Нургаяз. — Ты должен быть всегда. И всегда быть молодым, неуемным. Не надо стареть, как твой друг Нургаяз».
Лесник, словно застыдившись мыслей о старости и слабости, отвел глаза в сторону. И вдруг заметил, что на свежей пороше, покрывшей все вокруг, явственно видны человеческие следы. Они тянулись к его дому, долго кружили у окон.
Кому надо было топтаться, крадучись, у дома? Кто воровато взбирался на фундамент, чтобы заглянуть в замерзшее по краям окно? Кого высматривал, за кем наблюдал тайный соглядатай? И зачем? Ворота, двери в дом не заперты, а следы — только у окон. И следы совершенно свежие!
Нургаяз с трудом оторвал от земли ведро, добрел до дома, вошел в комнату. Последним усилием заставил себя дойти до кровати — и потерял сознание.
…В себя Нургаяз пришел от того же, от чего и забылся — от нестерпимой боли в плече.
Дом уже давно погрузился в непроглядную темноту. За окном выла вьюга, остужая и без того остывший дом. Словно напоминая о нетопленной печи, тонко поет труба. Что сейчас — утро, вечер, ночь? А число? Старый ли год на дворе, или пришел новый?
Ну думал ли Нургаяз, что вот так встретит шестидесятый Новый год...
Если сейчас канун Нового года, то на всех елках, отправленных им в город, уже заиграли огни гирлянд. Запах хвои и снега смешивается с ароматами праздничного застолья. На деревьях блестят, сверкают игрушки, макушки елок увенчаны пиками, звездами. И наверное, вокруг лесных красавиц водят хороводы детишки. Вот сколько радости принесли срубленные им елки.
Нургаяз невольно посмотрел в тот угол избы, где собирался поставить, да так и не поставил елку. Ну и что ж? У него все равно есть елочка — та, что стоит сейчас на темной поляне и ждет наступления Нового года.
Какое-то смутное чувство подсказывало Нургаязу, что Новый год еще не наступил.
И тогда он забеспокоился — надо успеть. Надо успеть обработать рану на плече. Нельзя встречать Новый год с пулей в теле. Даже не с пулей, а со слитком свинца, величиной с воробьиную голову, который готовят охотники при походе на лося.
Нужно успеть вырвать из плоти горячий металл — обязательно до полуночи. А может, вскарабкаться на лошадь и дотрусить до деревни, обратиться за помощью?
«Нет, нет! — возразил сам себе Нургаяз. — Как можно портить людям праздник? Поднимется переполох. Кто, где, зачем стреляли в тебя, лесник Нургаяз, почему убить хотели?»
Нургаяза передернуло от такой мысли. Нет, он справится сам, никого не обеспокоит и не опечалит в праздничную ночь. Надо встать! Встать! Встать!!
Мысленно повторив приказ трижды, Нургаяз заставил себя подчиниться ему. Сбросил ноги с кровати, выпрямился. Ощупью разыскал спички, зажег лампу. Здоровой рукой начал расстегивать пуговицы телогрейки. Одежда вокруг раны заскорузла. Пришлось отдирать, стиснув зубы и с трудом сдерживая стон. Телогрейка, пиджак. Последней Нургаяз сорвал рубашку, почерневшую от крови. Вышел в сени и принес ведро ледяной воды, вынул из шкафчика спирт в маленькой бутылочке.
Он еще помнил, как начал протискивать в рану жала плоскогубцев, стараясь уцепить ими «свинцовую бочку». Помнил, как разорвал запекшуюся плоть, как нащупал пулю и потянул ее... Потом он потерял сознание и упал на постель.
*
* *
— Нургаяз-абый, вставай... Нургаяз-абый! Что случилось, Нур-гаяз-абый? Очнись, давай перевяжем рану. Рану, говорю, перевязать надо!
Он, кажется, видел сон. Кто-то во сне старался настойчиво, но в то же время мягко разбудить его. Нургаяз все слышит, но не может открыть глаза. Ему хочется спать, спать, спать, как человеку, отравленному летаргическим сном.
— Нургаяз-абый, говорю... Давай встанем, ты же весь в крови. Встанем, рану перевяжем...
Кто это? Кто так настойчив? Кто старается оборвать его сон? Кто сказал, что Нургаяз ранен? Разве возьмет его пуля? Его, Нургаяза, который без единой царапины вернулся с войны? Даже фашист не смог выцелить его. Всю войну в него стреляли — и не попали.
— Нургаяз-абый, говорю. Где держишь аптечку?.. Аптечку, лекарства, йод...
— А-а, — только и смог выдавить из себя Нургаяз. «Ты прямо хуже слепня. Зачем пристал? Кто ты?» — хотелось сказать ему. Но губы смогли только еще раз раскрыться для тяжкого выдоха:
— А-а-а...
Кто-то принес воду в железном ковше. Живую воду Силингера... После того, как сделал глоток, тело ожило. Здоровой рукой Нургаяз провел сначала по лбу, потом по щекам, наткнулся на подбородок, заросший жесткой щетиной.
— Я спрашиваю, аптечка у тебя есть, Нургаяз-абый?
И тут только лесник понял, что это не сон, и заставил себя открыть глаза.
Над ним склонился мужчина в треухе с опущенными ушами. Сперва Нургаяз увидел его как на мутной фотографии. Но постепенно туман, висевший перед глазами, рассеялся и он стал более отчетливо различать черты лица незнакомца.
— Бинт у тебя есть? Марля? Марля, говорю, йод, — спрашивал он, положив на лоб Нургаяза широкую, как совковая лопата, холодную ладонь.
Нургаяз показал глазами в угол, где в столе лежали кое-какие медикаменты. Правда, лесник никогда не пользовался ими, и все-таки там скопился полный ящик. Сыновья и снохи, изредка приезжающие из города, привозят помногу. Все говорят, может, пригодятся пожилому человеку...
— Сейчас, сейчас, абый, перевяжу рану и отвезу тебя в деревню. — Человек стал торопливо рыться в ящике стола.
Нургаяз приподнял голову, всматриваясь в гостя. Лисья шапка, тулуп, высокие валенки — тепло одет. Ростом под притолоку — высок. Наверное, заглянул мимоходом, возвращаясь, скорее всего, из Берсута…
— Сейчас, Нургаяз-абый. У тебя тут, между прочим, побогаче, чем в нашей деревенской аптеке. А раз так — больше не дадим пропасть ни одной капельке твоей крови.
— Марсель? — прищурил глаза лесник, вглядевшись еще раз в лицо позднего гостя, когда тот повернулся к нему. — Ты ли это, сынок?
Это был он — сын его друга Гинията. Младший сын, который выучился на ветеринара и работал в колхозе под Берсутом. Раз так — значит, он и в самом деле разбирается в лекарствах.
— Нас хоть и называют лошадиными докторами, а все же с раной твоей, Нургаяз-абый, справиться сумеем, — сказал Марсель и, сбросив шапку и тулуп, принялся за дело.
Нургаязу тоже захотелось сказать что-нибудь веселое, смешное, но боль в плече заставила его закрыть глаза и стиснуть зубы.
...Оказывается, он снова проваливался в небытие. Когда Нургаяз очнулся, в печи уже потрескивали дрова. Дом наполнился горьковатыми запахами дуба и березовой бересты. На стене от печи играли красноватые вспышки. Они то тускнели, то разгорались ярче.
Спасибо Марселю, подумал Нургаяз, вон ведь как прямо оживил дом. А где же он сам? За столом нет, возле печи тоже не видать. Нургаяз приподнялся, вглядываясь. Марсель, положив голову на ладони, тихонько сидел на пороге.
То ли скрипнула кровать оттого, что Нургаяз приподнял голову и повернулся в сторону двери, то ли шестым чувством угадал гость, что лесник очнулся, но он тут же вскочил.
— Что, Нургаяз-абый, проснулся? Как, полегчало? — взялся он за спинку кровати. — Рану я твою обработал. Из крупного калибра вдарили, да и пуля глубоко ушла...
— Ничего, была бы голова цела, — проронил лесник, да и то для того, чтобы не промолчать.
— Сейчас немного передохнем — и в деревню, — сказал парень, переминаясь с ноги на ногу.
Нургаяз поднял голову. Ему хотелось попристальнее всмотреться в лицо парня, который так участливо заботился о нем. А тот с беспокойным видом принялся ходить от окна к двери.
— Лошадь у ворот, Нургаяз-абый. Тулуп — в сенях. Лошадка резвая... Не пройдет и часа, как домчимся.
— Да я не собираюсь никуда ехать, — тяжело вздохнув, сказал лесник.
— Как? — устремив на Нургаяза вопросительный взгляд, подошел к изголовью Марсель. — Почему? Надо срочно в деревню! К врачу...
— Так ведь ты уже все сделал. Вон как упаковал в бинты, — кивнув налево, попытался отшутиться Нургаяз.
— Упаковать-то упаковал... Рана глубокая, Нургаяз-абый, много крови потеряно.
— Кровь что, — нарочито беспечно сказал лесник. — Говорят — была бы кость цела, а мясо нарастет. Кровь — тем более.
Некоторое время Марсель молчал, уставившись под ноги.
— Наверное, спешишь встречать Новый год? — спросил Нургаяз, по-своему объяснив молчание парня.
Марсель бросил косой взгляд на ручные часы. Потом медленно сказал:
— Дело не только в крови, к сожалению... Пулю я не смог найти. Наверное, глубоко ушла...
Нургаяз прикрыл глаза. Значит, его гость не заметил ни плоскогубцев, ни кусочка свинца, вытащенного ими. Кстати, где они? Он принялся потихоньку шарить под одеялом здоровой рукой, шевелить пальцами ног — по его расчету, гладкий, скользкий кусок свинца, вынутый из его тела, должен быть где-то здесь. Нет, что-то не обнаруживается пуля. А, он же ее засунул в карман телогрейки! А ту, вон, повесили на крючок.
Марсель снова принялся беспокойно расхаживать по комнате.
Нургаяз решил успокоить его:
— Да я же ее, пулю, сам вынул. Зацепил за ухо и вытащил. — Но Марсель не стал даже и слушать, лишь отмахнулся, словно бы говоря, что, мол, сейчас не время шутить.
— Ты, сынок, знаешь что? Ты уж не трать свое время понапрасну, — через некоторое время уже Нургаяз нарушил установившуюся тягостную тишину. — Ты молодой человек, на дворе праздник... Новый год же! Поди, и девушка у тебя есть. Ждет не дождется. Иди, езжай скорее. Тебя уже, наверное, потеряли.
— А ты, Нургаяз-абый? Что будешь делать ты? — парень снова бросил взгляд на часы, проявляя все большее беспокойство. — До Нового года еще около двух часов. Поехали в деревню!
— Иди, сынок, езжай, — сказал Нургаяз как мог мягче. — Я уж тут как-нибудь... Да нехорошо и лес оставлять в одиночестве перед Новым годом.
Марсель подошел к стенным часам, потянул за цепочку, подняв гирю, перевел стрелки. Молча подбросил в печь несколько поленьев. И резко сел на табурет, стоявший рядом. Наклонившись в сторону кровати, глубоко вздохнул:
— Нургаяз-абый, я же до сих пор не спросил, что же случилось? Кто стрелял в тебя? Как все вышло-то?
«Смотри-ка ты, — подумал Нургаяз, — сколько времени провели вместе, а о происшествии, действительно, разговора не было». Это показалось странным даже самому Нургаязу.
— Да что говорить. Разговоры, слова... Слово не воробей, вылетит — лови его... — пробормотал лесник, продолжая думать о своем.
— Нет, Нургаяз-ага, я должен знать. Скажите, кто стрелял, у кого поднялась на вас рука?
— Да чего там, — Нургаяз нехотя повернул голову, — брось ты об этом. В другой раз расскажу...
— Нет, Нургаяз-ага, сейчас же! Я поставлю чай да еще дров подброшу, а вы рассказывайте. Разве можно так это дело оставлять? — Марсель вскочил с места и взялся за медный самовар, стоявший на столе. Каждое его движение как будто говорило: «Вы мне только скажите, у кого поднялась на вас рука, и я тут же растерзаю его!» И ведь разорвет, не похож он на такого, кто остановится. Вон с какой яростью наливает он в самовар воду, накладывает в трубку угли...
Закончив с самоваром, гость снова сел на табурет.
— Чай поспеет скоро... Говорите, Нургаяз-ага, говорите... — сказал он, не оставляя малейшей возможности для колебаний.
Возражать, понял Нургаяз, невозможно. Вон как просит. К тому же обращаться стал уважительно — Нургаяз-ага. Так называют только аксакалов. Нургаязу еще до сих пор не приходилось встречать человека, который так называл бы его. Деревенские себя не утруждают. Этот другой, сразу видно — образованный и культурный... Нургаяз на некоторое время впал в задумчивость, как бы соображая, с чего начать.
— Это случилось вчера. Ближе к вечеру...
— Вчера... — покачал головой парень от удивления. — И в таком состоянии вы лежите здесь уже больше суток? — Он недоумевал, как может человек так долго терпеть боль.
Здоровой рукой Нургаяз поправил подушку, устроился поудобнее. И, припоминая события вчерашнего вечера, сузил глаза, устремленные в потолок. То, что он испытал, Нургаяз и сам еще не до конца смог понять. Все было так мирно, так спокойно... И вон ведь как получилось. Кто мог подумать?
— Ты говоришь, что сегодня уже тридцать первое... Да, вчера, — тихо, медленно подбирая слова, принялся рассказывать Нургаяз. — Я был у ручья... Сначала я умылся, зачерпывая воду полными пригоршнями. И сразу словно помолодел, тело ожило, налилось силой и бодростью. Мне захотелось напиться досыта, до ломоты в зубах. Я снова зачерпнул полные пригоршни, поднес воду к губам... И выпить не смог. Не сумел. Сначала-то не понял, почему, потом разобрал — в воде был странный привкус. Вода Силингера, а вкус не тот. Я выплюнул воду, которую успел набрать в рот. Она пахла кровью. Вода пахла горячей живой кровью... Не помню, как схватил я в одну руку топор, в другую шапку и побежал вверх по течению ручья.
Ведь душа — она чуткая. Я сразу почувствовал, что произошло что-то страшное, что случилась беда. В горячке даже не сообразил, что надо было бы заглянуть домой и надеть охотничьи лыжи. Сам знаешь, что такое идти, когда на каждом шагу проваливаешься в снег по пояс. И все же я прошел довольно много. Я добрался уже до последнего поворота — ничего не слышно и не видно. Тогда я начал как будто немного успокаиваться: может, думаю, ошибся, может, почудилось? Хорошо, думаю, если бы было так. Но что-то мне не давало покоя... Я решил, что если не сходить к самому истоку ручья, к вековой сосне, где он берет начало, то душа все равно не успокоится.
Нургаяз примолк, облизывая пересохшие губы. Взглянул на самовар, стоявший на железном листе прямо перед печью. Самовар пыхтел, кипел, пуская густую струю пара. Но Марсель, который сидел, уставившись в одну точку, этого не видел. Он слушал, стараясь не перебивать старика.
— До истока я не дошел. Через несколько метров встал как вкопанный и почувствовал, что ноги мои отказывают. Стою и боюсь глазам своим поверить: в небольшой низинке у березы лежит лосенок. Мертвый. Еще и остыть не успел, бедняжка. Падающий на него снег сразу таял и превращался в пар. Голова лосенка свисала над ручьем. Можно было подумать, что малыш растянулся на снегу, чтобы напиться из ручья.
Нургаяз осекся. То ли от горечи в душе, то ли от занывшей вдруг боли в плече. Он постарался проглотить комок, который мешал ему говорить, закашлялся, вызвав еще более острый приступ боли. Отдышавшись, он отер выступившие от боли слезы и продолжал:
— Ну прямо дикий гусь, которому вывернули крылья, прямо дикий гусь. Его свалили одним выстрелом под лопатку и потом прирезали. Кровь вытекла, превратившись в маленькое озерцо, и часть его перетекла в Силингер. Как же ты выдержал, Силингер?.. Как не закипел, превращаясь в пар?
Последние поленья, брошенные в печь, должно быть, уже прогорели и почернели. Перестали плясать на стене языки пламени. Их сменило ало-красное отражение мерцающих угасающих угольев. А самовар все кипел, шумя и плюясь кипятком. Через некоторое время на нем стали постукивать маленькие стальные нашлепки, похожие на тюбетейки, надетые на макушку конфорки. Но ни на печь, ни на самовар никто уже не обращал внимания.
— Ну и что дальше? — нетерпеливо спросил Марсель, хрустнув пальцами. Ему явно, откровенно хотелось поскорее услышать все подробности таинственной драмы и не нравилось, когда рассказчик временами останавливался. — Что было потом, Нургаяз-ага?
— Я стоял над животным и плакал, как по человеку. Ведь это был лосенок, которого я вырастил сам, кормя из рук кусочками хлеба. Он привык к людям. Стоило ему увидеть протянутую руку, как он взбрыкивал задними ногами и, забыв про мать, мотая головой, подбегал ко мне. Он не боялся людей, и это погубило малыша... Лосиха и лосенок спустились на водопой к Силингеру. Только здесь могли они утолить жажду, только Силингер поил всех живой водой. И вот душа безвинного малыша погасла на Силингере, утекла в Силингер...
— Ну дальше, дальше, Нургаяз-ага! Ближе к делу!
Нетерпеливость Марселя, граничившая с грубостью, на этот раз заставила лесника вздрогнуть. «Молодые, — попытался успокоить себя Нургаяз, — что им твой застреленный лосенок, что им напоенный кровью Силингер. Что они есть, что нет. — У лесника вконец испортилось настроение. — А вообще-то и в самом деле, что-то я уж слишком расчувствовался. Надо рассказывать по делу, не уходить в сторону от главного. Хотя где оно, главное?»
— Наверное, говорю, он был с матерью, теленок убитый, — Нургаяз прищурил глаза. — Первым выстрелом уложили его, а лосиха убежала. Видимо, и в нее пытались стрелять, да не попали. Поэтому стрелявшие закидали снегом лосенка и погнались за ней. Много мяса им было нужно, одного лосенка показалось мало. На снегу отчетливо были видны следы лыж. Бежали двое. А ружье, похоже, было только одно. И опыта браконьерского, видимо, было маловато. Потому что эти двое даже не догадались собрать стреляные гильзы. Наверное, думали найти, когда придут за тушей лосенка. Гильзы эти у меня. Вон, в кармане. Шестнадцатый калибр. Такие ружья в нашей округе только лишь у двух-трех человек.
— А может, — опять перебил его Марсель, — они не из наших краев? Из города тоже ведь постоянно наезжают. Это городские! В тебя вон стреляли? Деревенский человек не выстрелил бы.
— Наши это были, — сказал Нургаяз и сжал пальцы в кулак. — В том-то и дело, что наши! Из города не приезжают с одним ружьем на двоих. А еще... — многозначительно остановился он.
— Что еще? — Марсель настороженно приподнял голову.
— Пыжи. Бумага, из которой их делали, — газетная. Газета на татарском... Наша районка.
— Так район-то ведь большой, — развел руками Марсель и вздохнул — дескать, не так-то легко будет найти виновных.
— Эти с Берсута. Из нашей деревни, — сказал, как отрезал, раненый лесник. — На одном из них были кленовые лыжи. Самодельные. Их делал я. След с первого взгляда узнал, своя рука, не обманешься.
— А-а, — разочарованно протянул Марсель. И тут же, поняв, что его интонации прозвучали весьма неуместно, попытался пошутить: — Да вы ведь похлеще самого Шерлока Холмса будете, Нургаяз-ага.
— С этим я вроде не знаком, — сказал Нургаяз и без паузы продолжил свой рассказ: — Только вот даже и на лыжах они не смогли догнать лосиху. Она иногда по грудь проваливалась в снег, а все же не далась им. Скрылась в зарослях, водила-водила браконьеров по лесу и, сбив со следа, убежала.
Надо бы мне было пойти за ними следом, задержать, только вот на ногах лыж нет... Я не стал переходить на другой берег ручья, а, утопая в снегу, пошел в обратный путь. Однако же и снег нынче, ходить пешком просто невозможно. Когда я все же добрался до поляны пчельника, то совсем выбился из сил. На поляне стояло несколько стожков сена, которые я заготовил на зиму. Это любимое место лосей. Ведь на одной коре, да еще в морозы, далеко не уедешь. Они приходят сюда, чтобы пожевать сена, устраивают лежбища или просто отдыхают. Так вот, не успел я привалиться к стогу, чтобы передохнуть, перевести дух, как слышу — кто-то приближается к поляне, часто-часто дышит. Я вскочил, вгляделся, вижу — из-за деревьев выбежала лосиха. Увидев меня, вздрогнула, отвернула голову. Но не убежала, видать, узнала. И, чего никогда раньше не бывало, медленными шагами подошла ко мне. Вплотную. Говорю ведь, хотя лосенок и привык ко мне, она до этого дня настораживалась, обходила меня стороной. А в этот раз вон как... Мы стояли с лосихой один на один в укрытии между двух стогов. Она с ног до головы была покрыта потом, от тела поднимался пар, бока тяжело вздымались. К шее и груди, как маленькие колокольчики, примерзли бесчисленные кусочки льда. И глаза... Кому рассказать, не поверят, что звери могут глядеть совсем по-человечески. И из этих человеческих глаз так и катились горячие слезы. Выкатывались из уголков глаз и бежали по щекам вниз, замерзая, превращаясь в ледышки. Видел ли ты когда-нибудь, как плачут матери?.. Нет никакой разницы между человеком и животным. Есть лишь матери, потерявшие свое дитя. Видел бы ты эти глаза... Знаешь, сколько тоски, сколько горя бывает в таких глазах!
Лесник разволновался, и какое-то время не мог говорить. На этот раз глаз не отводил, не прятал, собрал в кулак все терпение и слезы сдержал. Не смог только скрыть душившую его ненависть. Да и как скроешь до крови прикушенные губы, сжатые кулаки, ненавидящий взгляд...
Марсель молчал. Теперь он не торопил Нургаяза. Сидел молча, давая понять, что готов дослушать историю до конца. В тишине отчетливо слышался только стук маятника стенных часов да редкое пощелкивание углей. На противоположной от печи стене отблески огня уже давно исчезли. И самовар перестал кипятиться и шуметь, привлекая к себе внимание. Керосиновая лампа, подвешенная на вбитый в потолочную перекладину гвоздь, время от времени сама по себе то вспыхивала ярким огнем, то снова пригасала.
— Не знаю, сколько мы простояли так с лосихой — рядом плечом к плечу. Вдруг она отчего-то вздрогнула. Дрожь, словно электрический ток пробежавшая по ее телу, передалась и мне. Лосиха забеспокоилась, начала перебирать ногами, попыталась уйти. Но я, не желая расставаться с нею, да и просто отпускать ее в таком состоянии, двинулся вслед за лосихой, положив ей руку на шею. И вот тут-то, между двух стогов, все и произошло. Мы медленно шли по примятому снегу, как вдруг лосиха вздернула голову и, присев на задние ноги, метнулась в сторону. А я, не успев ни о чем подумать, ничего предпринять, шагнул вперед и... Выстрел у самого уха... Сноп света... И мое плечо... Все одновременно. Потом — темнота. Все.
Нургаяз умолк. Марсель тоже молчал, продолжая сидеть в той же позе, в какой начинал слушать.
— Все, — еще раз обронил Нургаяз.
Долгое время никто не нарушал тягостного молчания. Потом установившуюся тишину прервал гость.
— Больше ты ничего не помнишь? — резко спросил он.
— Нет, не помню.
— И не узнал тех, кто стрелял?
— Где узнать... В таком состоянии.
— И ничего больше не слышал? Никаких разговоров?
Нургаяз удивленно воззрился на гостя. Ведь все ясно и понятно. Зачем еще допытываться? Какие слова, какие разговоры, что он еще должен был слышать? Лесник не нашелся что сказать и лишь отрицательно покачал головой.
Марсель, видимо устав сидеть на одном месте, глубоко вздохнул и поднялся с места. Подошел к печке, открыл дверцу, взял в руки кочергу и поворошил угли.
— Печь закрою, — мягко сказал он, — угли уже прогорели, совсем гаснут.
Он потянулся, закрыл одну за другой вьюшки, насыпал в заварочный чайник чаю из пачки, поставил его на макушку самовара.
— Сейчас, Нургаяз-ага, попьем чайку, — сказал Марсель, как бы стремясь своими решительными действиями и бодрым голосом развеять оцепенение. — Потом двинем в деревню. Повезу тебя прямиком в дом врача... У вас наверняка должен быть мед, Нургаяз-ага, принести?
Нургаяз не ответил, Марсель быстро повернулся к кровати. Лесник, утомленный долгим рассказом, погрузился в сон.
То ли спал, то ли бредил Нургаяз.
То ли видел сон, то ли припоминал слова, слышанные наяву. Они, эти слова, все же сохранились в глубине его сознания.
Сразу после выстрела его бросило на мягкую снежную перину. Сил не было даже на то, чтобы попытаться открыть глаза. У самого уха разговаривали двое.
— Никого не видать? — говорит один.
— Да вроде не видать, — отвечает другой.
— Лучше по-быстрому дернуть отсюда. Бери свое ружье, мотаем...
— Ты что?! А он, с ним что сделаем?
— Пошли скорей, тебе говорят!
— Как же так... Как скорей... А он?
— Опомнись, идиот! Неизвестно, можно ли ему теперь вообще помочь. Ты что, дурак? Хочешь гнить в тюрьме из-за какого-то старого лесного пугала? Пошли, пошли!
— Нет! Бросить его? Умрет ведь!
— Смотри сам... Я не стрелял, не мне отвечать. — Тот, что уговаривал уходить, видимо, уже повернулся и пошел.
— Стой! Погоди! Давай хоть рану перевяжем, может, обойдется...
— У тебя что, глаза повылазили? Пуля куда угодила? В левую сторону. Знаешь, поди, что там находится?!
— Стой, погоди!
— Стой, погоди, стой, погоди... Заладил, как испорченная пластинка... Смываемся, мотаем, пока не поздно. Тебе говорю! Пошли!
Некоторое время было слышно, как скрипели полозья лыж, как хрустел под ними снег. Потом все стихло...
— Вот вы и проснулись, Нургаяз-ага. А я приготовил чай, — заулыбался, просиял гость, увидев, что лесник пошевельнулся и открыл глаза. — Оказывается, вы очень запасливый, я тут, смотрите, чего только не нашел!
Он кивнул в сторону стола, радушно протянул руку — мол, добро пожаловать. Стол был уставлен банками с медом и маслом, принесенными из клети. Еще на столе лежали сушеные фрукты, орехи и прочая снедь.
— Молодец, — лесник тоже попытался улыбнуться, — вон какой стол накрыл. Как на праздник.
—Так ведь и правда праздник! Приближается Новый год! Нургаяз-ага, вы встаньте, может, вам прямо в постель подать?..
— Не надо в постель, что ты! Встану. Надо встать! Ведь Новый год же, нехорошо встречать его лежа...
...Они пили чай, заваренный с добавками сушеных ягод, душицы и мяты. На лбах выступил пот, лица порозовели. Дом уже хорошо прогрелся. Марсель снял свитер и повесил его на спинку стула. Нургаяз тоже расстегнул ворот рубахи. Обоим стало много легче, свободнее, и все-таки внутренне напряжение до конца еще не развеялось. В какой-то момент установилась томительная тишина. Но на сей раз она продолжалась недолго. Нургаяз и Марсель одновременно вздрогнули: из часов со скрипом появилась кукушка и принялась куковать. Сколько же времени? Они не решались поднять головы и взглянуть на циферблат, растерялись, что ли? Считали кукование кукушки. Десять. Одиннадцать... Двенадцать! Нургаяз едва не выронил чашку из рук.
— Вот и двенадцать пробило, — сказал он, не в силах скрыть волнение и унять легкую дрожь.
— С Новым годом! — вскочил на ноги Марсель. Он быстренько сходил к дверям и вытянул из кармана своего полушубка поллитровку. — У меня тут припасено кой-чего. Для согрева. — Гость покрутил бутылку в руках, подцепил алюминиевую пробку ногтем, сдернул ее с горлышка, налил водку в два стакана.
— Я не дружен с этой штукой. Не надо, — лесник кончиками пальцев отодвинул стакан с маслянистой жидкостью. — Я только чай... Ну, пусть будет добрым Новый год! — И Нургаяз взялся за чашку.
В доме снова установилась тишина, но уже не тягостная, а торжественная. Нургаяз и Марсель вдруг посветлели и разулыбались.
— Шампанского вот только нет... Кто же знал, — сказал Марсель, словно извиняясь за свою недогадливость.— Или, может быть, все-таки решимся, Нургаяз-ага, по сто граммов, в честь Нового года?
— Не надо ни шампанского, ни шайтанского! — Нургаяз взял свой стакан и аккуратно слил содержимое назад в бутылку.
— Ну-у-у... Как же так, Нургаяз-ага? — Марсель, крутя в руках свой стакан, не знал, поднять его или нет. — Вы ведь лесник, Нургаяз-ага... Что может быть тут в лесу, на чистом воздухе, от одного стакана? И боль бы ваша приутихла.
Марсель, судя по всему, собирался удариться в долгие уговоры. Но Нургаяз совершенно неожиданно вспыхнул и без остановки, напрямик, высказал все, что думал уже давно.
— Лесник... — сдвинув брови, говорил он. — Кто же он такой, по-вашему, этот лесник?! Думаете, тот, кто под каждым деревом пьет водку, закусывает лосиным мясом и валяется без дела, задрав ноги, на поляне пчельника? Не оправдывайся, именно так и думаете. Что для вас лес? Дармовое богатство — и все! Лес — бревна. Лес — дрова. Лес — сено. Лес — ягоды... И то, и се, и все про все, как говорится... И не прерывай меня, и не оправдывайся! Раз я начал, — дай докончить. Я не говорю конкретно о тебе. Я знаю, что многие думают так. Лес стерпит, даст. Вот все и приходят брать, брать, брать. Давать — нет! Только брать! Сейчас вот кому-то понадобилось мясо. Оказывается, и скотину не надо держать: пошел в лес, подкараулил, выстрелил. И все! Мясо на всю зиму! Вон оно как, вон ведь как легко... Отцы и деды до этого не додумались. Молодые сейчас больно умные. Умная молодежь подросла...
— Погодите-ка, Нургаяз-ага. Вы что? — Марсель, который давно искал удобного момента перебить расшумевшегося лесника, положил ему руку на ладонь. — Вы напрасно горячитесь. Давайте успокоимся. Конечно, разные есть люди. И среди молодежи есть разные. Но почему вы это говорите мне и именно сейчас?
От волнения у Нургаяза на лице проступили пятна. Шея лесника побагровела, на лбу выступил пот. Он был возбужден. Он почувствовал и то, что совсем не вовремя распалился, одним махом принявшись выплескивать все то, что накопилось в душе за долгие годы. Желая успокоиться, он поднес к губам чашку с чаем, хотя совершенно не хотел пить. И все-таки Нургаяз не мог не досказать наболевшее, не мог не завершить свои мысли.
— А знаешь ли ты, — продолжал он, взяв другой тон, спокойный и доверительный, — что в самые тяжелые годы, когда нечего было есть, народ и то не ходил в лес с ружьем. Ели крапиву, но не брали на мушку лосей. И в лосят не стреляли.
Марсель замялся, не зная, что делать со стаканом, который он вот уже столько времени держал в руках, собираясь выпить в честь Нового года. И все же выпить, видимо, не хватало решимости. Через некоторое время он отодвинул его в сторону, мол, как можно пить в одиночку.
— Все так, Нургаяз-ага, все так... — протянул Марсель, словно не зная, как и каким образом задать вопрос, который только что пришел ему на ум. — Ладно, давайте пока оставим эту тему... Я вот что хочу знать... Как же было потом? Потом, после выстрела? Как вы вернулись от пчельника? Кто-то привел? Помог кто-то?
— У меня есть Юлдаш, собака по имени Юлдаш, то есть Спутник. — При воспоминании о верном псе Нургаяз улыбнулся и посмотрел в сторону окна. — Я пришел в себя от лая собаки, от того, что почувствовал у самого уха горячее собачье дыхание. Я ведь не держу его на привязи, вот он и отыскал меня. Юлдаш уже успел утоптать возле меня снег. Пытался, балбес этакий, за ворот тащить меня домой. На телогрейку вон невозможно взглянуть, вся изжеванная. — Рассказывая о поведении собаки, Нургаяз беспрерывно с гордостью улыбался. — Пока не добрались до дому, ни на шаг не покидал меня. И как он только узнал, что беда приключилась? Вот ведь что удивительно! И говори после этого, что собака — обычное животное. Люди вот оставили, бросили, а собака — нет. Наоборот — из всех сил пыталась тащить к дому. Есть чему дивиться...
— Может, эти люди вас не видели?.. Не сумев попасть в лосиху, снова погнались за ней. Не в человека же они, в самом-то деле, целили, — Марсель упрямо отстаивал свою версию.
— Может быть и так, — не возражал особо лесник. — Может... И все же я и сам человек, который держал в руках ружье... Даже самый невнимательный, равнодушный охотник не бывает безразличным к тому, куда попала пуля. Обязательно поинтересуется. Хоть и впустую время тратит, а ищет на стволах, ветвях, деревьях след пули, интересно же, в какую сторону завалил дуло при стрельбе. Ведь не фашистские же солдаты это были... Только эти выродки не глядя стреляли куда попало, опустив свои автоматы до пупка.
Марсель сидел, кивал, во всем соглашаясь со словами опытного человека, прожившего долгую жизнь, прошедшего войну.
— Конечно, нехорошо получилось... Я говорю, нехорошо, что бросили.
— Бросить-то бросили... Думаешь, с этим душа их успокоилась?
— Не знаю. Ладно, хоть собака спасла. На снегу же можно и замерзнуть в одночасье.
— Что со мной сделается? Я же лесной — хоть и пугало, — начал было отшучиваться Нургаяз. Но продолжать не стал. Не до шуток было. Какие хихоньки в таком состоянии?
Нургаяз повертел в руках чашку с остывшим чаем. Его опять потянуло на рассуждения.
— Жизнь, сынок, есть жизнь. В жизни хоть однажды сделанное добро не пропадет. Если не собака, может быть, та же самая лосиха вернулась бы обратно. Не знаю как, но точно — не дала бы замерзнуть. И кабан, и волк — все доброе помнят... В природе такой порядок: ни один зверь не забывает добро, которое кто-то сделал для него. Даже самый дикий и хищный зверь.
— А человек? Он же тоже частица природы. А ведь бросили тебя, бросили!
— Человек... — задумался Нургаяз. — Кто знает, может быть, иной и недостоин звания человека.
— Все равно — человек есть человек. Люди — более жестокие, чем даже звери.
— А знаешь, какими бы жестокими люди ни были, и в таких просыпается время от времени человечность. Может, — я говорю это про тех двоих — они сами же и вернулись бы. Не оставили бы в беде старое, одинокое лесное пугало.
Марселя вдруг передернуло. Он скривился, и его лицо, принявшее плачущее выражение, стало на миг детским, беззащитным.
— Нургаяз-ага, не говорите вы это — «лесное пугало». Сами хоть себя не называйте дурацкой кличкой.
— А что плохого? «Лесное пугало». Нормальное прозвище. Все привыкли, и я привык к нему.
И неожиданно для себя самого Нургаяз рассказал гостю о давнем, полузабытом, но очень дорогом. Прозвище свое лесник получил, как это ни смешно, от своего старшего сына. В детстве, когда у того спрашивали, кем работает его отец, он говорил вместо «каравылчы» — «лесной сторож», «карачкы» — «лесное пугало». Этим прозвищем люди называли его всю жизнь, и называли с уважением.
Кивнув в знак того, что все понял, Марсель снова вернулся к прерванной теме.
— Не вернулись те двое. Бросили, оставили на верную смерть.
— Когда-нибудь опомнятся. Все равно опомнятся.
— Ладно, коли так... Может, они из тех, кто живет не задумываясь.
— Жить, не задумываясь... Думать, не живя... Не знаю, можно ли так? Тьфу! — Леснику даже говорить не хотелось об этом. — Ну-ка, дай-ка я, что ли, немного передохну, — сказал он и осторожно поднялся из-за стола. Скрипнула кровать. Нургаяз откинулся на подушку. По лицу его было видно, что он смертельно устал.
И все же лесник не дал себе задремать. Облизнув губы, он сказал, не гладя на Марселя:
— А ведь у меня и у самого лошадь стоит в конюшне. Если выйду и открою ворота сарая, сама подойдет ко мне. В любом состоянии живым-невредимым довезет до деревни.
Гость резко повернулся к Нургаязу, пристально вглядываясь в его посеревшее лицо.
— Но я не захотел этого делать, — добавил лесник с каким-то глубоким внутренним удовлетворением.
— Но почему?
— Если бы приехал в деревню, пришлось бы идти к врачу. Врач непременно вызвал бы милицию. И пошло бы, и поехало... А я не хочу, чтобы кто-то из-за меня попал в тюрьму. У этих двоих, хоть они, как ты говоришь, нелюди, и родители, и родня. Представляешь, сколько человек сразу лишатся покоя?..
— Негодяя, который стрелял в тебя, ты жалеешь? — Марсель откровенно не мог понять логику лесника.
— Разве дело в этом. В меня стреляли или в лосиху? В любом случае это дикость.
— Так чего же делать тогда?!
— Так ведь люди же...
— Нет, Нургаяз-ага, так нельзя, — вскочил вдруг Марсель. — Сейчас в деревню! Надо показаться врачу. Где одежда? Я сам вас одену, не беспокойтесь.
Стараясь не оставить места для колебаний, гость принялся суетливо рыться в шкафу, перебирать одежду на вешалке. Он ходил взад-вперед по комнате, без остановки приговаривая:
— Жалеть каких-то подонков! Себя губить из-за мерзавцев.
— Постой, не спеши-ка, сынок, — попытался остановить его Нургаяз.
— Нет-нет, лучше не говорите, я не слушаю. Да вы что, Нургаяз-ага?! Столько потерять крови... И к тому же носить в теле здоровенную пулю величиной с воробьиную голову? Нет, тут даже и думать нечего! Сейчас же в деревню! Счет, может быть, на минуты идет!
— Не спеши-ка ты, погоди. Сядь сюда, — лесник показал Марселю на место рядом с собой. И снова принялся втолковывать, стараясь говорить как можно спокойнее. — Я ведь уже сказал, в деревне врач. Так? Врач сообщит в милицию, так? И начнется. Никого не погладят по голове за то, что стрелял в человека.
— Хочешь остаться без руки? — спросил Марсель, немного поостыв.
Нургаяз замялся, не зная, сказать или нет о том, что пулю, этот свинцовый осколок, он вынул. Без этого вечерний гость, пожалуй, не отвяжется... И все же какое-то внутреннее чутье велело ему немного погодить.
— Какой же ты горячий, Марсель... Остынь чуток. Давай немного передохнем, не будем пороть горячку. В таких ситуациях нельзя не думать о последствиях... Может быть, эти двое сами придут, попросят прощения. Признают свою вину—даже не передо мной — перед природой и пообещают вернуть впятеро... Давай не будем спешить. Подождем.
— Вы что? Разве можно думать о каких-то сказках, когда жизнь висит на волоске. Не по-человечески это как-то... — Марсель судорожно потер ладонями виски. Потом сжал руки в кулаки и с силой ударил по коленям. До крови прикусил нижнюю губу.
— Не по-человечески, говоришь? А по-каковски? — лесник усмехнулся. — Я-то человек простой, старик, хоть и лесное пугало...
— Хватит, Нургаяз-ага, сейчас не время шутить. Хватит! Как бы и без того не было поздно. — Марсель вскочил с места. — Что принести из одежды?
...Они оделись и вышли во двор. Из темноты, визжа и виляя хвостом, выбежал Спутник. Вертясь под ногами у Нургаяза, пес радостно скулил, ласкался к леснику, норовил прыгнуть к нему на грудь и облизать лицо.
— Кажется, начинается метель, — сказал Нургаяз, обратив внимание на снежную пыль, летящую с краев крыши, чем-то напоминающую распахнутые крылья лебедя.
— Ничего... Дорогу еще не успело занести, да и лошадь у меня отличная, — Марсель надел меховые рукавицы, обшитые кожей, похлопал ими друг о друга.
Через настежь распахнутые ворота лесник и его гость вышли на улицу. Перед самым носом собаки, выбежавшей вслед за хозяином, захлопнули ворота — охраняй дом. Словно радуясь появлению людей, лошадь, вот уже столько времени топтавшаяся в полной упряжке у ворот, закивала головой, зазвенела уздечкой.
— Садитесь ближе к передку, Нургаяз-ага, там не будет трясти, — сказал Марсель, принимаясь распутывать вожжи, привязанные железным кольцом к воротам. — Завернитесь в тулуп, он совсем чистый.
Нургаяз вдохнул полной грудью. Лесной воздух, запах хвои и снега хмельным настоем ударили в голову. Из синей темноты доносился тихий шорох сосновых заиндевелых лап. Все это сливалось в дух свободы, смешанный с непонятной тревогой. Такое можно услышать лишь ночью и только на Силингере. Среди этой гармонии звуков и запахов, словно пение скрипки, доносилось прозрачное журчание ручья. Нургаяз снова жадно втянул в себя воздух. Вот ведь среди какой величественной красоты, в каком волшебном лесу живет он. Что может сравниться с тем ощущением, что ты — частица его и что ты нужен этому лесу...
— Нургаяз-ага, — тихо позвал Марсель, прерывая мысли лесника. Ночной гость натянул повод, поворачивая лошадь в сторону деревни. — Нургаяз-ага, трогаем, что ли? Вы ничего не забыли в доме?
— Я не поеду в деревню, — спокойно сказал лесник. И совершенно неожиданно, словно доставая из кармана мальчику-гостю пригоршню орехов, вынул стреляные гильзы и протянул их Марселю.
У того вожжи выпали из рук. Он застыл, не смея вымолвить слова, даже просто пошевелиться. Рука его дрогнула, но гильзы он не взял.
— А рука? В плече — пуля! Что будет с вашей рукой? — выдавил Марсель, не в силах отвести глаз от лежащих на ладони лесника гильз — смятых, с раздувшимися боками.
— На, возьми пулю. Бери, бери! На память...
Насильно сунув в ладонь Марселю кусок свинца, вынутый из другого кармана, лесник резко повернулся и медленными шагами пошел по тропинке, ведущей к Силингеру. Нургаяз ушел к ручью, в ночь, и ни разу не обернулся.
Когда стих скрип снега, установилась тягостная, ватная тишина. Казалось, что больше в мире никогда не будет звуков. И только через некоторое время молчание раскололось отчаянным криком:
— А я?! Как жить мне?!
|
|